Как и всякий много и глубоко думающий человек, Полежаев чувствовал в душе какой-то разлад. Законы, по которым жил окружающий мир, человеческое сообщество, нередко не согласовывались с его внутренним миром, с законами, по которым стремилась жить душа его.

Носил он в себе несогласие со многими проявлениями в жизни общества, как ему казалось, с первого дня осознания себя, своего «Я» в этом мире. Может, в действительности начались эти, порой мучительные раздумья с той несправедливости, которой было заражено общество, которую он почувствовал на себе после случая с портретом Сталина. Долго, до зрелых лет носил он в себе несправедливо нанесенную ему обиду наставниками его.

Разве так уж нужно было мучить его, тогда почти ребенка, за тот пустячный проступок? Да и можно ли назвать проступком то, что сделано неосознанно потому лишь, что у ребенка замерзли руки и он был не в силах нести дальше эту злосчастную ношу? И кому он причинил зло, освободившись от нее? Людям? Нет. Нарисованному усатому лицу на бумаге? Смешно даже...

После он понял поднятую по этому поводу истерику взрослых: они испугались за себя.
За такое «кощунство» в то время могли бы поплатиться своим благополучием. Потому-то со всей жестокостью накинулись на него, измотали вызовами, допросами-расспросами родителей.

А может, раньше вошел в его душу протест против жестокости и несправедливости этого мира, когда в трехлетнем возрасте его поразил нечеловеческий крик их соседки в Порт-Артуре, получившей похоронку на своего не дожившего и до двадцати лет сына?
Он, Лёва, тогда еще не знал всего... И что была война, и что гибли на ней тысячи и тысячи молодых парней, и что по всей стране такими же истошными криками выплескивали свое непоправимое горе тысячи и тысячи матерей убитых на войне сыновей.
Тот крик соседки звучит в душе его всю жизнь.

Когда в отроческом возрасте он заговорил об этом с матерью, она, выслушав его невнятное объяснение, больше сердцем, чем умом, поняла его. Прижала к груди, заговорила грустным и в то же время с каким-то довольством голосом:
«Это хорошо, Лёва... Нет, не то, что у соседки нашей убили сына... Горько и несправедливо — я понимаю... Но, что ж, один Бог ведает всем.
Хорошо, сынок, то, что сердце твое отзывчиво на чужое горе. Хотя чужого горя не бывает. Сегодня беда постучалась в ворота соседа. Завтра, может, к тебе придет еще горшая.

Жалей, Лёвушка, людей, принимай близко к сердцу беду каждого. На добро отвечай еще большим добром.

Зла в сердце не копи. Многие ведь люди творят зло по глупости...
Конечно, уж если какой закоренелый злодей... Такому спуску не давай, потому что от него немало зла другим — позволь только ему, дай волюшки!.. Таких не жалей...»
Несколько запутанно говорила родительница, как распознать: закоренелый он злодей или злодействует по глупости?.. А, в общем-то, как она могла это четко пояснить, если мир запутался сам в себе?

Очень мудро сказал Гавриил Державин, имея в виду, вероятно, каждого из нас: «Я — царь, я — раб; я — Бог, я — червь...»

Полежаев считал, что это до изумительности верно. Рассуждал, что он может сказать о себе: я — Бог в своем творческом мышлении, в делах своих — было ли то на строительстве канала, при губернаторской должности... К своей работе он всегда подходил творчески, искал новое. Он — строитель, созидатель. Творец!
Он — раб. Потому что не всегда волен в своих делах, поступках. Он обязан выполнять указания сверху, какие бы они порой нелепые ни были.
Он — царь дела своего, слова...

Там, в Казахстане, люди по одному его слову могли не спать сутками, заделывая проран, лезли в холодную воду, если он говорил, что нужно для дела. Коллектив, которым он руководил, верил ему больше, был послушнее, чем в иных странах подданные своему верховному правителю.

Он — червь. Всю жизнь копается в земле, всё что-то делает, не щадя ни сил, ни здоровья — во благо общества. Однако кто-то большой может наступить на него, раздавить, как червяка, далее не заметив... Или кто-то совсем маленький, видимый лишь в микроскоп, в силах сделать его беспомощным, уложить на больничную койку.

Потому-то, смотря по обстоятельствам, а чаще по внутреннему состоянию души, иногда чувствовал себя действительно всесильным, а при хандре — ничтожно маленьким, беззащитным. Последнее было, разумеется, редко. Цельный, волевой его характер побеждал минутную слабость.

И всё же... иногда виделась ему большая серая стена, которую он зачем-то возводил всю жизнь. Убеждал себя, что во благо людям. Но, к огорчению своему, видел, что не всегда и не во всем люди поддерживают его, некоторые даже, как он считал, беспричинно злобствуют. Он не держал в сердце ответного зла. Однако огорчался. Трудно было переносить незаслуженные обиды.

Но если эта «стена» давала течь, просачивалась сквозь нее капелька влаги, он не раздумывая, бросался туда, чтобы своим телом прикрыть, укрепить слабое место в «стене», понимая, что за первой каплей будет вторая, третья... И хлынет поток, который разрушит выстроенную им «стену»... Такое понимание было просто ассоциативным, это был какой-то его ирреальный мир. Реальным было другое...

 

Понимая, что система власти, насильственно навязанная обществу, тупиковая, что это и есть гипотетическая (а может, самая настоящая, в сравнительном понимании этого явления) стена, в которой достаточно появиться мизерной течи, и она в одночасье рухнет.
Что и случилось.

Он, как и большинство россиян, встретил падение тоталитарного режима с радужными надеждами на скорые позитивные перемены.
Но вскоре пришло горькое разочарование. Оказалось, что «прорабы перестройки» не совсем те люди, которые нужны в переломные моменты жизни общества. Что делают они не то, что нужно стране, чего ждал от них народ.

Он сразу воспринял резко отрицательно гайдаровскую «шоковую терапию», почувствовав, что веет от нее дыханием пропасти.

Приглядываясь к людям, пришедшим во власть, общаясь со многими из высших и просто больших «чинократов», у него сложилось свое мнение о каждом из них. Оно с первого раза оказалось настолько верным, что в последующие годы ни на йоту не изменилось. Вот о некоторых из них.